Иванов Георгий Владимирович
|
Другие персоны с фамилией Иванов
Другие персоны с именем Георгий Кто родился в этот день 10.11 Кто родился в этот год 1894 |
[29.10(10.11).1894, Пуки Тельшевского уезда Ковенской губ,— 26.8.1958, Йер, департамент Вар, Франция;
23.11.1963 перезахоронен на русском кладбище Сен-Женевьев-де-Буа, под Парижем]
— поэт, мемуарист, прозаик, критик.
Предки Иванова по отцовской и материнской линии — военные, и сам он сначала воспитывался в
Ярославском кадетском корпусе (с авг. 1905), а затем (с янв. 1907) во 2-м кадетском корпусе Петербурга.
Но не окончил его, дважды оставаясь на 2-й год и уйдя из 5-го класса в окт. 1911.
В это время Иванов уже всецело посвятил себя поэзии, знаком с М.А.Кузминым, А.А.Блоком, в дневнике
которого 18 нояб. 1911 записано: «...днем пришел Георгий Иванов (бросил корпус, дружит со Скалдиным,
готовится к экзамену на аттестат зрелости, чтобы поступить в университет), я уже мог сказать ему <...>
о Платоне, о стихотворении Тютчева, о надежде (так, что он ушел другой, чем пришел)» (Блок А. СС: в 8
т. М.; Л., 1963. Т.7. С.93). Блок на всю литературную жизнь Иванова остался его поэтическим «сверх-я»,
хотя школу он прошел акмеистическую и его мэтром в молодые годы был Н.С.Гумилев.
Печататься Иванов начал рано, в 1910-11, в студенческих журналах «Кадет-михайловец», «Gaudeamus» и
др. Первая книга Иванова «Отплытье на о.Цитеру» «...целиком написана за школьной партой "роты его
Величества" <...> Вышла осенью 1911 года в 200 экз. <...> Через месяц после посылки этой книжки в
"Аполлон" — получил звание члена "Цеха поэтов", заочно мне присужденное. Вскоре появились очень
лестные отзывы Гумилева в "Аполлоне" и Брюсова в "Русской мысли". И я легко и без усилий нырнул в
самую гущу литературы, хотя был до черта снобичен и глуп» (Письмо Маркову от 7 мая 1957). Помимо
«лестности» проявилось в оценках обоих поэтов и нечто более существенное: И. «...находится под явным
влиянием своих предшественников (особенно М.Кузмина)» (Брюсов В. // Русская мысль. 1912. №7); «...в
отношении тем Георгий Иванов всецело под влиянием М.Кузмина» (Гумилев Н. // Аполлон. 1912. №5).
Правда, и «лестные» части обеих рецензий схожи: более сдержанная у Брюсова («Он умеет выдержать
стиль») и «очень лестная» у Гумилева («Первое, что обращает на себя внимание в книге Георгия
Иванова,— это стих. Редко у начинающих поэтов он бывает таким утонченным, то стремительным и
быстрым, чаще только замедленным, всегда в соответствии с темой»).
В литературных кругах, близких к Гумилеву, Иванов получает известность как «арбитр вкуса». Естествен
уход Иванова из группы эгофутуристов (Северянин, Олимпов, Грааль Арельский), в издательстве которых
«Ego» был выпущен его первый сборник.
Второй сборник «Горница» выходит в акмеистическом «Гиперборее» (1914). Он пронизан смутной тревогой
молодого человека, попавшего на «пир богов», но не уяснившего вполне, каким образом и зачем он там
оказался.
Третий сборник «Памятник Славы» (1915) вышел в издательстве суворинского журнала «Лукоморье».
Пройдя суровую школу версификаторства в 1-м «Цехе поэтов» (в него входили 24-26 поэтов, в т.ч. все
акмеисты), в 1914-15 Иванов принялся за сочинение в «русском стиле». Тягой к лубочной народности в
годы Первой мировой войны отмечены были, конечно, не только стихи Иванова «Русский стиль» у поэтов
Серебряного века в большей степени носил черты экзальтированной самовозбужденности, чем
откровения. Характерно, что Иванов, «словчив», избежал фронта, вместо армейского полка был
прикомандирован к министерской канцелярии.
С декадентским произволом связана и стилизация всей жизни Иванова как художника. То, что может
показаться и выдается за «биографический элемент» в ранних текстах Иванова, всегда носит несколько
романический характер. Кристаллизовалась эта тенденция в поздней «мемуарной прозе» — «Китайских
тенях» и «Петербургских зимах», но заметна с первых литературных шагов. Биография автора
сознательно размывается, дабы живописнее глядело «лицо поэта». В ранних стихах Иванова оно
выступает как бы из живописной рамы: из шотландских туманов, из кружев Ватто, из «галантного» XVIII в.
Ради того чтобы «быть поэтом», Иванов готов пренебречь всем, в т.ч. и университетом, ради которого
вроде бы ушел из корпуса. «Когда же я стану поэтом / Настолько, чтоб все презирать?..» — этот вопрос не
казался праздным Иванову довольно долго. Обоснование этого «презрения» виделось в том, что роль
поэта — «высшая в мире».
Активно сотрудничая в акмеистических журналах «Аполлон» и «Гиперборей», Иванов правоверным
акмеистом все же не был. Например, в 1914 участвовал в собраниях «Общества поэтов» Н.В.Недоброво —
Е.Г.Лисенкова, противостоящих «Цеху» и акмеистам. Это не мешает ему в 1916-17 возглавить вместе с
Г.В.Адамовичем 2-й «Цех поэтов», объединивший «постакмеистическую молодежь», а в «Аполлоне»
получить должность «заместителя Гумилева», ушедшего на войну.
В 1916 появляется сборник Иванова «Вереск», на титуле которого значится: «Вторая книга стихов». Вкус
диктует автору две из трех вышедших книг («Горница» и «Памятник Славы») считать «не имевшими
места». На «Вереск» В.Ф.Ходасевич написал провидческую рецензию, завершающуюся словами: «...поэтом
он станет вряд ли. Разве только если случится с ним какая-нибудь большая житейская катастрофа,
добрая встряска, вроде большого и настоящего горя, несчастья. Собственно только этого и надо ему
пожелать» (Утро России. М., 1916. 7 мая). «Добрая встряска» вскоре последовала (Октябрьский переворот
1917) не для одного Иванова — для всей русской культуры, в особенности же для культуры Серебряного
века, которая к 1922 практически оказалась развеянной, погребенной. И все-таки в «Вереске»
воображение автора уже свободно и стихотворный узор чеканен, хотя само по себе лирическое «я» поэта
все еще укрыто от хаоса и абсурда жизни, надежно защищено отменным вкусом и иронией: «Мы скучали
зимой, влюблялись весною. / Играли в теннис мы жарким летом... / Теперь летим под медной луною. / И
осень правит кабриолетом».
Отстраненность от действительности ради поэзии, ставка на долговечность поэтического слова
некоторое время после большевистского переворота помогали Иванову сохранить эстетическую
корректность. В этом отношении первый вышедший в советское время сборник Иванова «Сады» (1921) —
изящная книжечка, оформленная М.В.Добужинским,— своего рода шедевр лирического герметизма,
рекордная для русской поэзии демонстрация отключенности от презренной реальности: «Сходила ночь,
блаженна и легка. / И сумрак розовый сгущался в синий, / И мне казалось, надпись по-латыни / Сейчас
украсит эти облака».
А.Блок написал о поэзии Иванова, что, слушая такие стихи, «...можно вдруг заплакать — не о стихах, не
об авторе их, а о нашем бессилии, о том, что есть такие страшные стихи ни о чем, не обделенные ничем —
ни талантом, ни умом, ни вкусом, и вместе с тем — как будто нет этих стихов, они обделены всем...» (Т.6.
С.337). В этой проникновенной реплике не учтено одно: и «обделенность» может стать формой
существования, и даже больше того — «обделенность всем» есть одно из экзистенциальных русских
переживаний. Как доказал опыт позднего Иванова, из «обделенности» извлекается пронзительная
лирическая нота, «новый трепет». Когда становится ясно, что ничего, кроме писания стихов, в жизни нет,
что высокая беспомощность составляет все ее содержание, у Иванова наступает момент просветленного
отчаяния, происходит «вочеловечивание» его лирического «я». С изданием в Париже сборник «Розы»
(1931) он превращается в «королевича» русских поэтов — по отзывам эмигрантских ценителей. «Вспомним
"Розы",— пишет Юрий Терапиано,— лучшую книгу во всей вообще русской поэзии тридцатых годов»
(Терапиано Ю. — С.148).
После смерти А.Блока и гибели Н.Гумилева всякая литературная деятельность в Петрограде потеряла для
Иванова смысл. И хотя его положение в послереволюционные годы было сравнительно не самым плохим
(он продолжал печататься, зарабатывал переводами, являлся одним из организаторов 3-го «Цеха
поэтов», секретарем Союза поэтов), Иванов ищет пути на Запад — сначала собираясь «оптировать»
литовское гражданство. Наконец, отдав последний долг Серебряному веку изданием «Посмертных
стихов» Н.Гумилева (1922), поэт получает «командировку» в Берлин «для составления репертуара
государственных театров» (параллельно через Латвию уезжает в Европу его вторая — с сент. 1921 —
жена, поэтесса Ирина Одоевцева). Счастливое бегство оборачивается горестной темой его лирики:
«Что-то сбудется, что-то не сбудется. / Перемелется все, позабудется... / Но останется эта вот, рыжая, /
У заборной калитки трава. / Если плещется где-то Нева, / Если к ней долетают слова — / Это вам говорю
из Парижа я / То, что сам понимаю едва» (1949).
По слову А.Ахматовой, уезжая в эмиграцию, каждый уносит с собой свой последний день пребывания на
родине. Иванов превратил этот день в неисчерпаемый поэтический источник: «Творю из пустоты
ненужные шедевры». Вокруг него в эмигрантской жизни все казалось ему «не тем»: «Читателей у нас
нет,— писал он,— Родины нет, влиять мы ни на что не можем...» Лишь оставленный осенью 1922 за кормой
немецкого корабля Петроград годами насылал из тумана живительные образы. «В то же время,—
продолжал Иванов,— самый простодушный из нас "блажен", "заживо пьет бессмертие" и не только
вправе,— обязан глядеть на мир со "страшной высоты", как дух на смертных... Ключи страдания и
величия России даны эмигрантской литературе...».
Ранние стихи Иванова тронуты не любовным чувством, но преизбытком любований и легких пристрастий.
Поэт блуждал среди «эстетических объектов», заметно пренебрегая живой жизнью. Это пренебрежение
вообще характерно для людей Серебряного века. Отвыкание от «живой жизни», незамечание ее — залог
обжигающе резких (и поздних) откровений о мимолетных прелестях бытия. Этот романтически горький
опыт неизмеримо укрупняет в зрелых стихах Иванова роль любого задержавшего взгляд пустяка: ветки,
муравья, брошенной на тротуар розы... Хороша в мире не стабильность, а как раз эфемерность,
ускользающее мгновение: «А что такое вдохновенье? / — Так... Неожиданно, слегка / Сияющее
дуновенье / Божественного ветерка».
Основные примеры собственно любовной лирики Иванова относятся к годам эмиграции и в этом жанре
являют собой изумительные образцы элегической тонкости, «косвенности» в выражении чувства к
женщине — и что еще более замечательно — к жене, Ирине Одоевцевой: «Ты не расслышала, а я не
повторил. / Был Петербург, апрель, закатный час. / Сиянье, волны, каменные львы.../ И ветерок с Невы /
Договорил за нас». Встреча с И.Одоевцевой — едва ли не единственное потрясение в жизни Иванова,
оказавшееся светлым и прямо отразившееся в стихах.
Г.Адамовичем высказывалась мысль о том, что эмигрантская литература сделала свое дело, оставшись
литературой христианской. Это несомненно так. Тем более важна здесь оговорка, касающаяся Иванова:
его христианская тема — это не тема грядущего спасения, а тема грядущей, весьма близкой гибели. Не
тема рая, но — ада. И сама литература стала для него местом, где, «говоря о рае, дышат адом».
Невиннейшее из созданий Божиих — птичка — для поэта вестник загробного ужаса: «Может, и совсем не
птичка, а из ада голосок?»
В «Распаде атома» (1938), книге, любимой самим Ивановым, его «поэмой в прозе», автор пишет о
неизбежной границе, которой XX в. отделил современное искусство от традиции прошедших веков:
художник теперь не вправе утешать зрителя вымышленной красотой и заставлять его проливать слезы
над вымышленными судьбами. Современный поэт — тот, кто, говоря словами Г.Адамовича, ощутил
«невозможность поэзии». «Парижская нота», объявленная во Франции Г.Адамовичем новой мерой русских
стихов и извлекавшаяся из ивановской лирики par excellence, предполагала возврат к первоосновам бытия,
что для стихотворцев оказалось задачей хоть и достойной, но несколько метафизической.
После всяческих изысков Серебряного века жизнь в лирике Иванова эмигрантского периода предстает
обескураживающе понятной. Он — первый крупный поэт этой эпохи, играющий на понижение, поэт,
которому не страшно дезавуировать саму поэзию, тем более «поэтов выспреннюю болтовню», их «рабское
старанье». Поздняя лирика Иванова воистину не страшится быть «глуповатой» — настолько ее создатель
свободен и умен. На самом деле она, конечно, ничуть не «глуповата», а пленительно, горестно проста.
Из пепла, из ничто рождается шелково нежная, как только что затянувшаяся рана, ткань ивановских
стихов. Напоминая о боли и скрывая ее, эта лирика как бы оправдывает нашу грешную жизнь и грешную
плоть. Именно грешную, а не просто жизнь и не просто плоть. Оправдывает не из гордыни и не по
слабости, но ради того, чтобы дать почувствовать: всякой личности предначертано хоть когда-нибудь,
хоть на мгновение ощутить скрытую от глаз и слуха, всегда лишь брезжущую гармонию: «В награду за
мои грехи, / Позор и торжество, / Вдруг появляются стихи — / Вот так... Из ничего». Из этого «ничего»
Иванов создал в лирике «все». Г.Адамович писал в год смерти Иванова: «...постараемся забыть отдельные
стихи Георгия Иванова, отдельные его строки,— что остается от них в памяти? Не колеблясь я скажу —
свет...— ...тихое, таинственное, немеркнущее сияние, будто оттуда, сверху, дается <...> человеческому
крушению смысл, которого человек сам не в силах был найти...» (Новый журнал. Нью-Йорк, 1958. Кн.52.
С.61-62).
Литература и другие источники информации
Дата последнего изменения: |
Наверх